Мне нужно было пройти с завязаннымиглазами по всей длине коридора, не наступив, естественно, ни на одну ногу. «Поднимайповыше колени, – прошептала учительница, завязывая мне глаза и нос душнымшарфом, а то заденешь за их ботинки. Не бойся, не бойся, только старайся. Ятебе буду подсказывать, куда ступать...» И вот в полной темноте, холодея, делаюпервый осторожный шаг – пусто, пронесло... Второй... «Правее, правее», – кричитучительница, и я впервые слышу, как мальчики смеются. Чему они там смеются? «Давай,давай! Не бойся! Вот молодец, так молодец!»
В конце коридора меня, взмокшую от усилий,приняла другая учительница, развязала глаза и поздравила с боевым крещением. Ялопалась от гордости, хотя, оглянувшись на переплетение ног, мимолетноизумилась собственной ловкости. Все хихикали и аплодировали. С достоинствоммастера спорта я села в конец ряда. Мальчики уже казались симпатичнее,учительницы – просто прелесть. Наверху уютно погромыхивало (помню беспечныйтон, которым всегда говорилось: «Это далеко-о, не в нашем районе»), впереди былостаток дня в теплой канцелярии, новая картинка для раскрашивания, подареннаядиректором школы...
Наступила очередь второго новенького. Еговывели из медкабинета, и он растерянно взглянул на полсотни косточек, которыеему предстояло переступить. «Не бойся! – надрывалась я. – Я запросто прошла!» –«Она прошла!» – смеялись мальчики. И эхо: «Ла-ла!» И вот ему завязали глаза. «Раз,два, три!» – скомандовала учительница, как и мне. И тут она сделала знак рукой,и все бесшумно убрали ноги – только мои остались лежать на полу. «Давай, небойся! Левее-правее!» И новичок, идиотски задирая колени, балансируя и снезамеченной от возбуждения соплей под носом, затанцевал, как страус, попустому коридору. Я не знала, плакать мне – и тем выразить истинные чувства,или смеяться – чтобы не показать их. И конечно, как и всегда потом в жизни,выбрала второе...
А тут и бомбежка кончилась (как написал быЛев Толстой в своих сказках).
Реакции моих женщин на смерть деда былихарактерными: бабушкина – спасаться, материнская – страдать. Она и выбрала –донорство. Тогда многие этим занимались, потом, кстати, десятилетиями не моглиотвыкнуть и без этого даже плохо себя чувствовали.
Однажды (само собой, зимой и вечером) мы схолода вошли в парадное, где стены и лестница были такими же серыми иобшарпанными, как в любом другом, но где было тепло! и горел свет (аварийный,конечно. Вообще не только война, но и все детство прошло в полутьме, поэтомуярко горевшее электричество – во Дворце пионеров, например – всегда казалосьроскошью). Лестница была узкой, как в обычном жилом доме. Мать оставила меня наплощадке, наказав ждать, не сходя с места («если что – ори»), подбодрилаулыбкой, все еще белозубой, и ушла в дверь направо.
«Зал ожидания» – что за эклектическоевыражение! Какая-то помесь эллинского с орвелловским. Вообще же больше всегоприходилось ждать в коридорах – темноватых и холодноватых, как чистилище. Впреддверии ада – кабинета зубного врача, например. Дети ждали больше всех,постарше – уткнувшись в книги. Это вырабатывало в наших характерах чугуннуюмечтательность, замедленные реакции, пассивность... Революция, Николас, вывеларусских «Детей подземелья» из подземелья и поставила в очередь.
...На лестничной площадке, где я тихонькогрезила, шаркая спиной по грязной стене, вдруг наступило неприятное безлюдье, ия занервничала. Прошли, вероятно, четверть часа, от беспокойства выросшие в «долго»...Неожиданно дверь справа (куда все ушли) распахнулась, и сердце мое остановилось– из дверей стали по одному выходить потусторонние существа в белом. Белымзакрыты были даже ступни ног, головы и пол-лица. Оставались только глаза икисти рук. Они шли быстро, гуськом, не обгоняя друг друга. За дверью все поочереди делали одинаковый шаг в сторону, дотрагивались до стены, потом шагобратно в свой потусторонний строй, и быстрым, бесшумным полубегом, цепочкой,через лестничную площадку – в дверь налево. Дверь мягко захлопнулась, и я так ине «заорала».
В следующие «долго» на лестнице не было нидуши, и я маялась, и маялась, подвывая от тревоги. Наконец левая дверьоткрылась, и оттуда снова пошли белые, но на этот раз уже по-человечески,разболтанно, иногда парами... Даже слышно было бормотанье. Только тут ясообразила, что это и есть «доноры» и среди них – мама, но как ни вглядывалась,узнать не могла. Вдруг один отделился от строя и шагнул ко мне. Я отшатнулась,но белая рука поймала мои пальцы и впихнула в них марлевый пакетик. Вгляделасьв глаза под маской – не мама, но явно женщина. Глаз подмигнул. Я облегченнозасмеялась, кровь прилила к щекам... но «спасибо» сказать забыла, и это долгопотом портило мне радость от чужой доброты. А в марле оказался осколочекглюкозы.
Мирная домашняя жизнь проходила вечером убуржуйки. Уже в темноте мы с бабушкой возвращались домой после очередей и «отовариванияпродуктовых карточек» (вечной памяти Осипа), и по дороге она всегдарассказывала мне поучительные истории про детей, эти карточки потерявших. Убабушки, бесспорно, был талант заронить в детскую душу страх и робость –гарантии послушания. Метод простой – несколько конкретных запоминающихсядеталей, которые при всей их безвкусности и примитивности, остаются во впечатлительномдетском сознании на всю жизнь, как осколок, недоступный скальпелю: «...Aдевочка так испугалась, что потеряла карточки, что залезла под кровать, а матьее оттуда – чугунной кочергой. Потом устала сердиться и говорит: "Ну,