Блокадного деда я помню словно в однойсцене – он лежит на оттоманке с вялой улыбкой, а я прыгаю на нем верхом, и егопокорность и слабость разогревают мой энтузиазм. И бабушкино «Оставь деда впокое» звучит как «Не мешай деду умирать»...
Потом в какое-то минутное пробуждениесреди ночи – бабушка держит полысевшую дедову голову у себя на локте, какребенка, и поит его из заварочного чайника, прямо из носика... Тревога этойнеестественной сцены... И мама, которая почему-то оказывается у нас в комнате,говорит: «Ш-ш, спи, спи... дедушке просто нехорошо, сейчас пройдет...»
И вот снежным, белым утром дед лежит наобеденном столе на полосатом чистом наматраснике. Его мертвость меня не пугаети не огорчает. (Потому что я привыкла к мертвым? Или, как легко раненный,почувствовала, что жизненно важные центры не задеты?) Когда взрослые выходят изкомнаты, я цепляюсь за свисающий край наматрасника и, скользя ногами по полу,выгнувшись, уезжаю далеко под стол, как на качелях. Р-раз! И другой! И вдругснизу, из-под стола вижу чье-то взрослое лицо, и мне сразу до холодного потаделается ясным мое кощунство... 23 февраля 1942 года – День Красной армии.
Чувство утраты пришло позже и, как многиедругие потери в моей жизни, преобразовалось в упрек бабушке, в еще одну чернуюкосточку на счетах наших с ней отношений.
Со смертью деда мы потеряли «служащий паек»и шанс выжить. Но в Ленинграде вымерзло, кажется, все, кроме блата, так что ужечерез неделю бабушка, никогда до тех пор не служившая, устроилась секретаршей вмужскую среднюю школу номер триста с чем-то, на углу улиц Правды и Социализма.Вместе со службой она получила приют в теплой канцелярии для себя и меня навосемь часов рабочего дня, паек и возможность подкармливаться в школьнойстоловой. Платой была пустующая дядина комната, куда вселились два дистрофика,желавшие умереть с ленинградской пропиской.
Школа, в которую бабушка поступила, дореволюции столетие с лишним была петербургской Первой мужской гимназией ипомещалась в типично петербургском бело-желтом здании на углу Ивановской иКабинетской. Учились там, из тех, кого помню: композиторы Глинка иРимский-Корсаков (кажется, и живший неподалеку, на Загородном), а до этогоВильгельм Кюхельбекер... А преподавал там Лев Пушкин, к которому частенькозаезжал туда племянник Александр... Ну, словом, это была мечта культуртрегера...
Свою новую должность бабушка называла (иот других требовала) «делопроизводитель», относилась к ней с дореволюционнойчиновничьей добросовестностью, держала в столе туфли на каблуках и пенсне.
Как-то очень быстро она и в школезавоевала право распоряжаться – я думаю, ее неколебимая уверенность всобственной непогрешимости действовала на людей, даже и на интеллигентных.Кроме того, она была поразительно толкова в полубессмысленном деле бюрократии иохотно спасала учителей от неприятностей – в том случае, если они признавалиее, бабушкину, необходимость и полезность. И почти все соглашались на эту игру,за исключением, по-моему, особенно нервных и тонких людей. Но и они частосмирялись – во время войны инстинкт самосохранения, естественно, сильнее рефлексийи гордости. Бабушка же была воплощением этого инстинкта – комиссаром семейнойбезопасности.
Чтобы я не скучала, меня брали на уроки.Мальчиков в классах я презирала. Как и предсказывал «брат Шура», голоданиедавалось им тяжелее, чем девочкам – они были вялыми, тупыми, многие засыпали науроках, разомлев в тепле, писались, и учительницам стоило неимоверного трудавдалбливать арифметику в шишковатые, обритые из-за вшей головы. Когда явыходила (задрав нос) из класса вместе с учительницей, они провожали менятакими взглядами, какими больная собака провожает обнаглевшую кошку, посмевшуюпройти вблизи.
Строители Первой мужской гимназии неозаботились бомбоубежищем, но создали монастырский сводчатый коридор без окон.Во время очередной бомбежки вместе с младшими мальчиками попала туда и я. Полкоридора покрывали квадратные каменные плиты, как на старых тротуарах, подсводами мерцали синие звезды аварийных лампочек. Учительница сказала: «Внимание!Тишина!», и стало слышно, как снаружи, в опасном городе поет сводящим с умаголосом сирена воздушной тревоги. И именно опасность подмывала выбежать ипосмотреть, что там случается, когда мы прячемся...
Учительница «велела» нам сесть в два ряда– спинами к стене, лицом друг к другу – и вытянуть ноги. (Я убеждена, что слово«велеть» в русский язык вернули дети. Смешно было говорить: «учительница просит»– это допускало бы возможность отказа; слово «приказывает» отдавало казармой. Итогда дети вытащили из сказок этот чудный архаизм некоего государства: «Царьвелел своим боярам, времени не тратя даром, и царицу, и приплод тайно бросить вбездну вод».)
...Коридор был узким, так что когда всесели, ноги образовали частую гребенку. «Ну, кто у нас новенький?» – гулко спросилаучительница и поманила меня пальцем. «Девчонка, девчонка», – заговорилинаперебой мальчики. «Онка-онка» – повторило эхо. «Петров, тебя кто учил такговорить? Нужно говорить: девочка. А зовут ее Анечка». Тут мои дистрофикивзялись за животы: «Ой, не могу – А-неч-ка!» Однако оживились, в них даже