Страницы Миллбурнского клуба, 3 - Страница 22


К оглавлению

22
какие слова вырастила советская эпоха! Как будто в учреждения вступили тысячихлестаковских Осипов и указом Президиума Верховного совета ввели в стране «галантерейноеобхождение»...

...Из бабушкиных историй того времени:

Приходит управдом. «У вас большаявечеринка намечается, так мы пришлем своего человека». – «Ой, ну что вы, у насведь соберутся только близкие, а тут вдруг чужой человек...» – «а он тихий, интеллигентный,студент, посидит в уголку, семейные альбомы посмотрит». – «Ой, а нельзя ликак-нибудь обойтись без него?» – «Ну, составьте список гостей и занесите, мыпосмотрим...» Посмотрел список и говорит: «Можете не беспокоиться, нет нуждыникого посылать – у нас тут, я вижу, три своих человека».

Интересно, что из всей войны я помнютолько два-три летних эпизода. Все остальное, как кажется, происходило зимой.Зимой и вечером. А тут – день и жара, и дядя Вадя, мамин брат Владислав, дома «напобывке» (значит, перед отправкой на фронт, значит – летом или ранней осенью41-го).

Толстая годовалая кузина Ленка, с огромнымбантом на трех волосинах, стояла у стула и самозабвенно ела манную кашу изглубокой тарелки. Меня, четырехлетнюю, эти воспитатели, мама и дядя, поставилина обеденный стол и уговаривали с него прыгнуть. Оба они, загорелые ибелозубые, в майках, стояли шагах в полутора. Дядя протягивал руки и говорил: «Прыгай,не бойся, я тебя поймаю!» Мои страдания усиливались тем, что за минуту до этогоон подбрасывал к высокому потолку и ловил Ленку, ее белые волосины взлетали ответра, но толстая физиономия была совершенно спокойна, и глаз с терпеливойнадеждой косил на кашу. А мне нужно было сделать всего один прыжок до егосильных рук, и я боялась. Я видела, что маме стыдно за меня – она стояла снапряженным лицом и все вскрикивала: «Да прыгай, трусиха!» Наконец дядясжалился, шагнул сам и крепко стиснул меня в объятьях. Кажется, именно с техпор в моей голове засело убеждение, что благородная снисходительность кслабости есть непременная черта мужского характера. А солдатский запах осталсямоим тайно любимым на всю жизнь – загара, курева и кожаных ремней.

Откуда-то из тех же дней (или часов?)помню, как я, энергично кривляясь, с наслаждением повторяю: «Дя-дя-Ва-дя,дя-дя-Ва-дя!» – так удобно для детских упражнений, словно создано дляначинающих... И Ленка бессмысленно вторит: «Дя-дя-Ва-дя!» А кто-то говоритвесело: «И эта туда же!» И – Ленке, отчетливо выговаривая: «Папа! Па-па!»

После ухода дяди на фронт (and toeternity) его жена увезла Ленку к своим родителям. Перед отъездом произошелдовольно напряженный спор между ней и бабушкой – оставаться или не оставаться –чуть ли не единственный, во время которого я помню бабушку в ярости. И всепотому, что не победила, не настояла на своем. Несмотря на ее запугивания (споднятым крестным знамением, как боярыня Морозова: «Ты горько раскаешься – тыпотеряешь комнату!»), невестка, хоть и расстроенная, но не поддавшаясябабушкиному гипнозу, увезла дочку. Дяди Вадина жена считала жизнь в провинцииво время войны безопаснее и сытнее (в чем оказалась абсолютно права). Бабушкеже нюх на этот раз изменил: «К Питеру?! Немца?! Да на тыщу верст не подпустят!Что глупости-то говорить... Считается вторая столица!» В конце приводился, каквсегда, сокрушительный аргумент: «Если не веришь мне, выйди на кухню и спросикого хочешь!»

Но спрашивать, собственно, было уженекого. Все эвакуировались. Маме предложили уехать с Публичной библиотекой, вкоторой она работала, но бабушка простерла свою железную волю, и мы остались.

Последние поезда ушли под бомбами, наразвалинах продуктовых Бадаевских складов жители собирали в кастрюли сахарныйпесок, окна заклеили крест-накрест полосками бумаги, «опустили пожалуйста синиешторы», и с улицы просочилось новое, но не требующее объяснений слово БЛОКАДА.

Затем в памяти моей торчит один эпизод,который кажется каким-то поворотным, на рубеже, отделяющем летнюю картинку сдядей от собственно Блокады. Эпизод такой: в моем вполне мирном и бессмысленномсне раздался ужасный грохот и дребезг стекла. Я скорей проснулась в привычнойуже надежде, что сейчас все кончится, но оказалось, что это не во сне, а насамом деле. Наверное, я закричала, заплакала – не помню... Помню недолгий ужаси потом маму. Как она решительно взяла меня на руки и поднесла к балконнойдвери. Старый двухэтажный дом напротив горел, как на цветной картинке – пламярвалось из окон. Улица Разъезжая была театрально освещена. Не знаю, на чтосмотрела мама, но я, действительно, как в сентиментальных кинофильмах, сразуувидела большую куклу, лежавшую на мостовой среди не то вещей, не то... И ястала спрашивать в тоске, которую помню даже сейчас:

– А девочка? А где же девочка? Вот когдамама вспомнила уроки бабушкиной «лжи во спасенье». Если бы ко мне тогдаприставить датчики, они зафиксировали бы, как застрекотали все иммунныесистемы, лихорадочно вырабатывая психологию выживания. И через несколько минутя твердо усвоила, что дом, перед тем, как ему гореть, бывает оставлен жителями.Что всех их эвакуируют в безопасное место, в первую очередь детей с мамами.Куклу, конечно, даже и такую большую, можно забыть в спешке или простооставить, потому что там, куда их эвакуируют, знаешь, какие куклы!.. Ого-го! Сжадной готовностью я усвоила бабушкино убеждение, что мир устроен правильно иплохое случается только с теми, кто бестолков, непредусмотрителен и все делаетне так, как «принято».

Я стала относиться к несчастным иобездоленным с легким чувством превосходства.

Я думаю, детская память безжалостна, какприблудная дворняжка – немедленно выделяет в семье вожака. Иначе я бы запомнила

22