Страницы Миллбурнского клуба, 3 - Страница 31


К оглавлению

31
крайней мере становилось видно, что там никого нет.

– Можно пускать? – громко спрашивалабабушка.

– Пускайте!

И бабушка отпускала мое плечо.Перекликаясь с Леной, я мчалась через две ступеньки, все равно немного боясь,но и предвкушая удовольствие от общества. «Все в порядке, – говорила КсенияИвановна, перегибаясь через перила с верхней площадки. – Встречайте в девять».

Играли обычно у Лены, в крошечной комнате,одной из двух, принадлежащих «тете Мусе». Хозяйка была пожилая, деликатная ивеселая. В горло у нее был вставлен металлический клапан (который мне былонеловко рассматривать), и говорить она могла, только нажав на этот клапан.Сначала раздавался сип, а уж потом ее голос, как на пластинке со стариннойзаписью Льва Толстого. Поэтому в первую секунду после сипа я каждый раз ожидалауслышать что-нибудь значительное, но «тетя Муся» говорила, например: «...X-x-х...играй, Адель, не знай печали...» Лена стеснялась тетки, особенно, когда тапыталась напевать, и «тетя Муся», смеясь как на старой пластинке, смущенноуходила к себе.

Комната, в которой мы играли, во времявойны оставалась нежилой и наполовину превратилась в кладовку. Я очень еелюбила – в ней было столько разных вещей, что можно было представить себе всечто угодно. Среди других глупых игр помню одну, на которую мы решались только вминуты душевного подъема. Над письменным столом в этой комнате расплывалось постене сырое пятно (их этаж был последним), а на столе стояла старая бронзоваянастольная лампа. Мы зажигали лампу, брались за руки, а свободными руками –одна держалась за лампу, а другая тихонько водила по сырому пятну. И в какой-томомент нас довольно сильно дергало током. Законов электричества мы, само собой,не знали – это был чистый эмпиризм, как в первобытном обществе.

В нашей семье в литературных вкусахцарствовал максимализм, прикрывавший некоторое невежество. Поэтому от Пушкина,Лермонтова и Алексея Константиновича Толстого меня вели прямо кНекрасову-Майкову-Фету (тоненький сборничек «Стихи о природе» – например, «Мороз– Красный нос»). А Ксения Ивановна была словно из другого мира. Очень добрая,чуть ироничная и невзрачная, с янтарными (мещанскими) капельками в ушах, онабормотала-напевала все русские жестокие романсы и всех поэтов от Полежаева доВертинского. Эти ее стихи и романсы производили на меня такое впечатление,словно я после жизни среди статуй попала вдруг в возбуждающее общество живых,кокетливых женщин, может быть, чуть вульгарных, но остроумных и сердечных.Когда нам вместо игры хотелось притулиться к взрослому, мы приходили (особенноя всегда тянула Лену) в ее комнату с креслами, покрытыми отглаженнымиполотняными чехлами, с фарфоровыми статуэтками в ореховой горке. Она подаваланам на крахмальных салфетках то, что мы тогда называли чаем, и в двадцатый раз(после моих молений и Лениных ворчаний) декламировала, чуть жеманничая:

Затянут крепом тронный зал.

На всю страну сегодня

Народ дает свой первый бал

По милости Господней...

И, как всегда, король там был

Галантен неизменно,

Он перед плахой преклонил

Высокое колено...

У меня – озноб по спине.

 В самом конце 44-го вернулся отец Лены. Ктому времени бабушка уже солгала мне, что мой отец погиб на фронте, а мама ужесолгала бабушке, что дядя Вадя «пропал без вести». В дневных и ночных снах мнеснилось, как я его, пропавшего, нахожу...

Меня пригласили к «верхним жильцам» насемейное торжество. Спазм зависти я встретила возмущенно и, действительно,вскоре почувствовала искреннюю радость и возбуждение – это подставила плечо всядетская классическая литература, предпочитающая братство равенству. К тому жевоспитание у нас было такое идеалистическое, что ненадолго все вернувшиеся сфронта отцы показались общими (это уж пионерская дудочка Гайдара, столичногокрысолова).

Меня принарядили, и при тусклозагоревшемся электричестве я, в безумном нетерпении, но чинно, как сиротка, подняласьнаверх. Сердце ходило ходуном, когда я пожала руку немолодому майору. Лицообманчиво-деревенского склада (как у Булгакова), прямые белые волосы, легкопадавшие на прозрачные глаза... Кожа его быстро краснела, и напрягались всежилы, когда он смеялся, курил и закашливался.

Пока родственницы из Тарховки «сервировали»стол майорским пайком, Лена, не похожая на себя, возбужденно рассказала мне вмаленькой комнатке, что отец был на фронте не просто майором – комиссаром! (Аподать сюда ляпкина-тяпкина Полевого – иконописный комиссар, дарующий мудрымсловом жизнь отчаявшимся...)

На столе были крахмальные салфетки,просунутые в кольца с монограммами, сгущенка в хрустальных блюдечках,фарфоровые чашки и серебряные ложки с витыми тонкими ручками. Ксения Ивановнасмущала меня, поминутно прижимаясь к мужу и оглаживая его. Лена не слезала сего колен. Но когда распределяли места за столом, рядом с героем великодушнопосадили меня. (И я до сих пор этим тронута.) Я смотрела на комиссара как насвященника и во время обеда дала себе слово стать хорошим человеком.

В середине чаепития мы с Леной на минутуотвлеклись от своего соседа, потому что Ксения Ивановна рассказывала что-тосмешное про нас самих. Я подалась вперед, рука с куском булки лежала наскатерти. И вдруг эту мою руку что-то страшно обожгло. Так, что я громковскрикнула, рука дернулась, из глаз брызнули слезы, сгущенка растеклась побелоснежной скатерти. Я в испуге схватилась за обожженное место и вдругуслышала, что майор смеется, а за ним и Лена. В следующую секунду сталопонятно, что это была шутка – накалив в кипятке две серебряные ложки, майор

31