Вижу, плохо дело. Старик побелел,покраснел, потом опять побелел – то ли глазам своим не верит, то ли еще чего.Может, здесь все бы и обошлось, да тут миленок мой как-то неловко под кроватьюповернулся, чем-то там зашуршал, или прищемил, не дай бог, себе какую частьнежную. Знатно хрястнуло – чай, не мышка пробежала. Старик, недолго думая,опять хвать жезлом под кровать – и выкарабкивается мой любезный на свет божийтретьим номером. А уже, стыдно сказать, светло стало. И смотрят они все троедруг на друга по-остолопски, и не знают, как быть, и кого первым казнить, икаким именно способом. То есть, казнить их, вестимо, старик будет, не наоборотже, а им потому придется мучиться и угрызения совести терпеть.
Но при этом, что интересно, бородач смалевалой особенно между собой ненавистичают. И не проходит мгновения, какзабывают они обо мне, о старике, о костюмах своих адамовых, слегка под кроватьюзапыленных, и начинают страшенным образом ругаться. Старик даже, в своюочередь, обо мне позабыл, сел в кресло и слушает их внимательно. Особеннобородач напирал: все он моего ненаглядного обвинял в воровстве дасоглядатайстве. Дескать, он у бородача подглядел что-то, а потом это самое иукрал. Причем не вещи какой драгоценной его, мускулистого, получалось, лишили,а чего-то другого, эфирного и понятными словами неописуемого. И в мою сторонутоже руками тыкал, как будто я за него в каком суде свидетелем. А потом вдругподскочил, сдернул с меня покрывало и ну поворачивать в разные стороны, а затем– хвать за подбородок, и опять: туда мое лицо, сюда, и причитает по-ихнему.После чего старику в ноги повалился и давай себя в грудь бить, а в моего милогопальцем помахивать. Но и тот не дурак: тоже в ноги, и тоже руки воздымает, асам чуть не плачет. Пока они так ныли, я прикрылась немного, чтоб не раздражатьникого. Ну и для приличия тож.
Кончили они причитать, значит. Ждут, чтостарик скажет. Вижу, ему больше всего хочется им руки-ноги поотрезать, да и ещекой-что для полной-то острастки. Но почему-то, хоть и власть ему дана, тогоделать не хочет. Или даже не может. Нет, все-таки не хочет. Недолго он думал.Цедит им чего-то в ответ сквозь зубы: дескать, отработаете мне по полнойпрограмме. И, мол, поворачивайтесь, ребята, ко мне задом, к окну передом. Те,нечего делать, повернулись. Тут он с размаху отвешивает каждому правой ногой помягкому месту – они аж прогнулись, но молча, даже не охнули – и командует:давайте, собирайте вещички. Их и упрашивать не нужно: шмяк-бряк, натянули насебя все с грехом пополам – и шварк вниз по лестнице. А старик встает, одаряетменя взглядом таким длинным, усмехается нехорошо и выходит.
После этого, как говорится, фортуна мояпошла на полный закат. Под режим я попала совсем казарменный, старичокполномочный, видать, от меня напрочь отступился, хозяин вообще носа не казал.Дважды, правда, приказали сойти в залу, а там оба гостя мои ночные – и бородач,и красавчик – сидят с какими-то инструментами. Не одни, при каждом помощникимелкие: бегают вокруг, суетятся, подай-принеси делают. И никто из двоих главныхэтих ко мне даже близко не подошел. Только подмастерья меня опять туда-сюдаповорачивали – посмотри вбок, повернись вкривь, то на доску сажают, то прямо настуле поднимают, то к какой-то колоде прислоняться заставляют, шею сколь можновытянуть и сидеть неподвижно дурой стоеросовой. Этого и пять минут не стерпеть,все болит: спина, плечи, а пуще всего –самая шея моя белоснежная. Я уж думала,она у меня навсегда кривая останется.
Не поверите, самое неприятное было вовсене боль эта. Главное – чувствовала я себя все время не человеком, и не бабойдаже, а, что ли, камнем каким-то. Оба мои рисовальщика как сговорились: молчалии без остановки чиркали непонятно чего в своих бумагах. Глянут на меня мелькоми опять зачиркают. Только взгляды ихние были тоже не человечьи совсем, адругие... Как объяснить-то? Вот, на живое – на девку, к примеру, или на жратву– так не смотрят. Что-то у них в глазах стояло нелюдское, ненашенское, чуть непотустороннее, колдовское, но не как у хозяина, а взаправду, без крови всякой.Мне даже предложи из них кто тогда – мол, давай, деваха, я счас с тобой вопочивальне попрыгаю – не было бы у меня охоты после взглядов таких. Или... Таквсе равно: не сказал никто и даже голоса не подал.
Два – да, кажется – было энтих, таксказать, сеанса. Я уж и не знала, как вести-то себя, но ничего, делала чтоприкажут. А потом как-то вечером выводят меня из комнаты, сажают в карету икуда-то везут. Ну, думаю, все, пропала теперь моя девичья головушкаокончательно. Позовут сейчас убивца какого, а он в темноте такой меня даже неразглядит и сразу же порешит. Но оказалось, хозяин – все-тки скареда известная,таких любить нельзя, но и бояться можно не очень-то – продать меня решил.Только чтобы все было шито-крыто, сделал это в порту, и прямо на отплывающемкорабле.
Дальше неинтересно. Точнехонько наследующий день корабль тот взяли на абордаж алжирские пираты, а тех, еще спустянеделю, – далматинские. А эти – только всё и вся к себе перетащили, как своимчередом поняли, что надо уходить от погони, пока остальные суда арабские неподошли. И давай деру, даже толком на добычу не взглянули. Обидно было. Так чтовместо дворца бея какого алжирского оказалась я на невольничьем рынке в Рагузе– правда, в самом первом ряду.
Стою, плачу над своей тяжелой девичьейсудьбой, и вдруг вижу: идут двое, одеты кое-как, лохматые, лопоухие, нодовольные и хорошо уже пьяные. Песни орут – ни слова не понять. И меня как