Страницы Миллбурнского клуба, 3 - Страница 76


К оглавлению

76
стороны, рассказчик в значительной степени отчужден от остальных персонажей, онпрактически ничего не знает об их прошлом, об их внутреннем мире, о том, чтоони думают (за исключением жены Цинцинната Марфиньки), и в большинстве случаевпросто указывает на них, сообщая по мере необходимости об их действиях какавтор пьесы, при этом иногда путаясь, кто есть кто. В течение этого основногосна (назовем его мета-сном) главный герой видит сны и бредит наяву, что создаетдополнительный эффект «вложенных снов». В этих снах внутри мета-сна героюявляются неполные и невнятные картины, как бы блики подлинной жизни, и в егосознании наступают просветления, какие-то вспышки творческого огня. Он пробуетзаписывать свои мысли – сначала получается несвязный бред, но с каждым разомего высказывания становятся все более осмысленными, хотя его мыслямтрудно пробиться сквозь пелену бреда и сжимающий горло страх.

Вот какначинаются записи Цинцинната: «и все-таки я сравнительно. Ведь этот финал я предчувствовалэтот финал». Следующая запись: «А может быть(быстро начал писать Цинциннат на клетчатом листе), я неверно толкую... Эпохепридаю... Это богатство... Потоки... Плавные переходы... И мир был вовсе...Точно так же, как наши... Но разве могут домыслы эти помочь моей тоске? Ах, моятоска, – что мне делать с тобой, с собой? Как смеют держать от меняв тайне...» Но вот, пробираясь сквозь сонкак сквозь туман, его строки приобретают силу, начинают звучать, его прорывает(гл. 8): «Я еще многое имею в виду, но неумение писать, спешка, волнение,слабость... Я кое-что знаю. Я кое-что знаю. Но оно так трудно выразимо! Нет, немогу... хочется бросить, – а вместе с тем – такое чувство, что, кипя,поднимаешься как молоко, что сойдешь с ума от щекотки, если хоть как-нибудь невыразишь <...> Как мне страшно. Как мне тошно. Но меня у меня не отниметникто. Как мне страшно, – и вот я теряю какую-то нить, которую только что такощутимо держал. Где она? Выскользнула! Дрожу над бумагой, догрызаюсь дографита, горбом стараюсь закрыться от двери, через которую сквозной взглядколет меня в затылок, – и, кажется, вот-вот все скомкаю, разорву...» 

Затем следует ещеболее связный текст, в котором Цинциннат как бы понимает значениепроисходящего, свою погруженность в двойной сон, поскольку то, что ему кажетсяявью, есть полусон: «А ведь с раннего детства мне снились сны... В снах моихмир был облагорожен, одухотворен; <...> проще говоря: в моих снах мироживал, становясь таким пленительно важным, вольным и воздушным, что потом мнеуже бывало тесно дышать прахом нарисованной жизни. К тому же я давно свыкся смыслью, что называемое снами есть полудействительность, обещаниедействительности, ее преддверие и дуновение, то есть что они содержат в себе, вочень смутном, разбавленном состоянии, – больше истинной действительности, чемнаша хваленая явь, которая, в свой черед, есть полусон, дурная дремота, кудаизвне проникают, странно, дико изменяясь, звуки и образы действительного мира,текущего за периферией сознания, – как бывает, что во сне слышишь лукавую,грозную повесть, потому что шуршит ветка по стеклу, или видишь себяпроваливающимся в снег, потому что сползает одеяло. Но как я боюсь проснуться!... У меня, кажется, скоро откроется третий глаз сзади, на шее, между моиххрупких позвонков: безумное око, широко отверстое, с дышащей зеницей и розовымиизвилинами на лоснистом яблоке. Не тронь! Даже – сильнее, с сипотой: не трожь!Я все предчувствую! И часто у меня звучит в ушах мой будущий всхлип и страшныйклокочущий кашель, которым исходит свежеобезглавленный. Но все это – не то, имое рассуждение о снах и яви – тоже не то... Стой! Вот опять чувствую, чтосейчас выскажусь по-настоящему, затравлю слово. Увы, никто не учил меня этойловитве, и давно забыто древнее врожденное искусство писать, когда оно в школене нуждалось, а разгоралось и бежало как пожар, – и теперь оно кажется таким женевозможным, как музыка, некогда извлекаемая из чудовищной рояли, котораяпроворно журчала или вдруг раскалывала мир на огромные, сверкающие, цельныекуски, – я-то сам так отчетливо представляю себе все это, но вы – не я, вот вчем непоправимое несчастье. Не умея писать, но преступным чутьем догадываясьо том, как складывают слова, как должно поступить, чтобы слово обыкновенноеоживало, чтобы оно заимствовало у своего соседа его блеск, жар, тень, самоотражаясь в нем и его тоже обновляя этим отражением, – так что всястрока – живой перелив; догадываясь о таком соседстве слов, я, однако, добитьсяего не могу, а мне это необходимо для несегодняшней и нетутошней моей задачи.[В выделенном предложении сформулирована суть набоковского отношения кзадаче писателя, по нему можно судить, что Цинциннат дошел, что называется, доуровня его создателя и достоин спасения – И.Л.] Не тут! Тупое"тут", подпертое и запертое четою "твердо", темная тюрьма,в которую заключен неуемно воющий ужас, держит меня и теснит. Но какие просветыпо ночам, какое – Онесть, мой сонный мир, его не может не быть, ибо должен же существовать образец,если существует корявая копия. Сонный,выпуклый, синий, он медленно обращается ко мне». [Ср. с приведенным вышеотрывком из эссе Набокова о Р.Бруке: «где живут Бессмертные, – благие, прекрасные,истинные, – те Подлинники, с которых мы – земные, глупые, скомканные снимки». –И.Л.].

В конце романадля многих читателей и даже литературных критиков остается неясным, приведен липриговор в исполнение (на этот счет, наверное, до сих пор ведутся споры срединабоковедов), но вот декорации этого шутовского представления как бы

76