У Набоковаподобный же эффект постижения и ускользания смысла (как в дурном сне) неявляется читателю как бы за спиной автора, как чистый и непосредственный итогпрочитанного, материализующийся в виде непосредственно ощущаемого читателемужаса, а эстетически обыгрывается и опосредуется автором, тем самым снимаяэффект ужаса, претворяя его в эстетическое наслаждение. Сравним этот отрывок сприводившейся ранее «аналогичной» фразой из рассказа «Terra Incognita»,намекающей на эффект сновидения и использующей его: «Я говорил себе, что головау меня такая тяжелая от долгой ходьбы, от жары, пестроты и лесного гомона, новтайне знал [курсив мой – И.Л.], что я заболел, догадывался, что этоместная горячка …». Здесь, как и у Кафки, показывается тонкая изнанкасновидения, но показывается куда более явно, как бы дразня читателя цветным егопокрывалом; рисунок сна более явно прочерчен там, где у Кафки лишь намеченускользающий след карандаша. Это различие видно и в сравнении последующихдеталей и намеков. Вот у Набокова резко усиливается «нажим карандаша»,обнаруживая факт сновидения, когда рассказчик сообщает нам, как бы междупрочим, что его напарник Грегсон обращается к нему, «но не по-английски, а накаком-то другом языке, дабы не понял Кук». У Кафки в «Приговоре» аналогичная,казалось бы, деталь подана гораздо тоньше, сновидение чуть-чуть намечено, нополностью не раскрывается и не эстетизируется автором: «Уже много лет яподжидаю, когда ты придешь ко мне с вопросом! Думаешь, меня что-нибудь ещеволнует? Может, думаешь, я газеты читаю? На тебе! − и он швырнул в Георгагазетной страницей, которая каким-то образом тоже попала в постель. Стараягазета, с уже совершенно неизвестным Георгу названием [курсив мой − И.Л.]». Разница не только в том, что у Набокова здесь рассказ ведется от первоголица, тогда как у Кафки – от третьего; в «Приглашении на казнь» рассказ велсяот третьего лица, и все же разница с приемами Кафки огромна. Скажем, в эпизодесо старой газетой набоковский рассказчик не удержался бы и, быть может(позволим себе пофантазировать за Набокова), заметил бы, что газета былапочему-то русская и, насколько Георг мог понять, бегло пробежав глазами постранице, целую полосу занимала статья, перемежаемая столбцами девятизначныхцифр, говорившая тяжелыми и невероятно скучными фразами о неизбежностинадвигающегося кризиса, несмотря на наличие каких-то ирисов и оазисов, - Георг удивился тому, что отец умеет читать по-русски,он ведь всю жизнь это скрывал! – обыгрывая то, что Георг, удивляясь, что его отец читает русскую газету,вовсе не удивляется, как это он сам способен бегло читать по-русски.
В то время какрассказчик Кафки – это некая тень, следующая за героем, а автор самоустраняется,оставляя зияющую пустоту на том месте, где читатель ожидает увидеть истинногосоздателя этого мира призраков, у Набокова автор постоянно показывает кончиксвоего носа (или иногда языка) и, разумеется, в конце произведения не забываетвыйти на сцену, чтобы получить свою долю зрительских восторгов и аплодисментов.Заметим, что метафора читатель – зритель, отгороженный от сценырампой (и, таким образом, пребывающий в относительной безопасности),приложима к любому произведению Набокова (то, что читатель у Набокова являетсяне «пассивным зрителем», а вовлекается в тонкую литературную игру, этому непротиворечит) и совершенно не приложима к произведениям Кафки, у которого авторне «является» читателю даже в конце произведения, да и вообще в большинствепроизведений Кафки никакого конца нет, а главное, – отсутствует эта атмосферабезопасности, которую Набоков, как, скажем, и Толстой, гарантирует своемучитателю, какая бы погода ни разыгрывалась за манящими лучами рампы настраницах их произведений.
Интереснорассмотреть в указанном контексте отношений «автор-рассказчик-читатель»творчество еще одного гения кошмаров, Ф.М.Достоевского. В отличие от Набокова,метафора «читатель – отгороженный от сцены зритель» не приложима к егопроизведениям, и это несмотря на их предельную (в неизмеримо большей степени,чем у Набокова) театрализованность, выражающуюся, например, в повышенномдраматизме, стремительности, с которой завязываются отношения между героями сих предельно откровенными разговорами, быстроте, с которой «сменяютсядекорации», и вообще в некоторой декоративности обстановки (Набоков сетовал,что в романах Достоевского всегда одна и та же погода), а также в каком-токомнатно-электрическом освещении сцены, на которой разворачивается действие.Автор у Достоевского, как и у Кафки, в известной степени самоустраняется (или«стушевывается», как, наверное, выразился бы сам Федор Михайлович), высылая